Там у дачи есть скала, которая вдается в море. Тогда был вечер, солнце спускалось, и в то время, когда мы ходили по гальке и разговаривали, на скале стоял какой-то парень и смотрел вдаль. Этот парень был живой, конечно, но одновременно почему-то казался статуей, воздвигнутой в честь начинающегося штурма великой морской стихии. Мы это оба заметили — и дядя Миша, и я.
Здорово было…
Вообще эти пять дней оказались у меня такими заполненными, что и минуты свободной не было. Три раза я давал показания: в милиции, потом какой-то комиссии, потом еще пограничникам о том, как я первый раз увидел часовщика, как встретил их возле дачи и как Володя говорил: «Я ручаюсь».
Ребята — волейболисты эти — тоже вдруг меня зауважали. Я им все подробно рассказывал, и сейчас я вижу, что они совсем не такие, какими раньше показались…
…А сейчас вечер. Мама уснула, а я сижу у окна.
Кончается это лето. Я очень вырос. Куртка, которую весной покупали, на меня почти не лезет: руки из рукавов торчат сантиметров на двадцать. Голос у меня переменился, густой стал. И плечи расширились.
Но это все не так уже важно. У меня чувство, будто я что-то серьезное понял. И не могу выразить это словами. Милиционер-то, Федор Степанович, оказался настоящим человеком, нужным для жизни. Он ведь один здесь, в Асабине, и без него нельзя.
А Володя теперь мне представляется маленьким-маленьким. Хотя он был смелый. Когда, например, прыгал с обрыва. Но то была какая-то трусливая смелость…
Вчера мы все были у Тани Коростылевой. Праздновали день рождения, ей исполнилось двадцать. Она на третьем курсе университета. На биофаке. Много народу собралось — ее студенты и наша старая компания из Асабина.
Я уже тоже кончил десятилетку, работаю теперь на «Калибре» и учусь на подготовительном в университет. Особо я занимаюсь биологией и иногда бываю у Михаила Алексеевича Мельникова. Впрочем, он сам-то в Москве появляется редко, потому что руководит Институтом подводного дыхания на Черном море.
Времени у меня теперь всегда не хватает. Даже посидеть поразмышлять некогда. А сегодня взялся разбирать завал в ящиках письменного стола и наткнулся на ракушки, которые привез с моря в то давнее лето.
Гляжу на них, и так странно мне сделалось: и смешно и чуточку грустно. Вспомнил Володю, себя в это время. Каким я наивным был. Считал, что обязательно должен стать великим человеком.
И не понимал, что сначала-то нужно просто человеком сделаться.
— Похоже, что здесь дорога кончается, — сказал Джерри Гарфилд, выключая моторы.
Тихо вздохнув, насосы смолкли, и разведочный вездеход «Бродячий драндулет», лишившись воздушной подушки, лег на острые камни Гесперийского плато.
Дальше пути не было. Ни насосы, ни гусеницы не помогли бы «Р-5» (как официально назывался «Драндулет») одолеть выросший впереди эскарп. До Южного полюса Венеры оставалось всего тридцать миль, но с таким же успехом он мог находиться на другой планете. Хочешь не хочешь, надо возвращаться, снова идти все эти четыреста миль среди чудовищного ландшафта.
День был на диво ясный, видимость почти тысяча ярдов. Не требовалось никакого радара, чтобы следить за утесами, вырастающими на пути вездехода; на этот раз их было видно невооруженным глазом. Сквозь пелену туч, которая не разрывалась уже много миллионов лет, просачивался зеленый свет, будто в подводном царстве; к тому же вдали все расплывалось во мгле. Так и казалось порой, что вездеход скользит над морским дном, и Джерри то и дело удились вверху, над головой, плывущие рыбины.
— Связаться с кораблем и передать, что возвращаемся? — спросил он.
— Погодите, — сказал доктор Хатчинс. — Надо подумать.
Джерри взглянул на третьего члена экипажа, надеясь на поддержку. Напрасно. Коулмен такой же одержимый, как Хатчинс. Как бы неистово они ни спорили между собой, оба оставались учеными, то есть — с точки зрения рассудительного инженера-штурмана — людьми, которые не всегда способны отвечать за свои поступки. И однако, если Коулу и Хатчу втемяшится в голову продолжать путь, ему останется только выполнять приказ, записав свой протест…
Хатчинс прошелся по тесной кабине, изучая карты и приборы. Потом направил прожектор вездехода на скальную стенку и стал внимательно разглядывать ее в бинокль.
«Не может быть, чтобы он потребовал от меня штурмовать эту скалу, — подумал Джерри. — „Р-5“, как-никак, всего лишь вездеход, а не горный козел».
Вдруг Хатчинс что-то увидел. На миг задержав дыхание, он затем шумно выдохнул и повернулся к Коулмену.
— Посмотрите! — Его голос дрожал от волнения. — Чуть левее черного пятна! Что это, по-вашему?
Он передал Коулмену бинокль; теперь тот замер, всматриваясь.
— Черт возьми, — вымолвил он наконец. — Вы были правы.
На Венере есть реки. Это след высохшего водопада.
— Учтите, за вами обед в «Бель Гурмете», как только вернемся в Кембридж. С шампанским!
— Запомню, не бойтесь. Да за такое открытие не только что обед!.. И все-таки ваши теории любой назовет сумасбродными.
— Стоп, стоп, — вмешался Джерри. — Какие еще тут реки-водопады? Каждый знает, что их на Венере нет и не может быть. В здешней бане такая жарища, пары никогда не сгущаются…
— Вы давно глядели на термометр? — вкрадчиво спросил Хатчинс.
— Тут только успевай вездеходом управлять!
— Тогда позвольте сообщить вам одну новость: сейчас около двухсот тридцати, а температура продолжает падать. По Фаренгейту точка кипения — двести двенадцать градусов. Не забывайте, мы почти у Полюса, сейчас зима, и мы на высоте шестидесяти тысяч футов над равниной. Все вместе взятое дает такой скачок, что если похолодает еще на несколько градусов, польет дождь. Кипящий, но все-таки дождь, вода, а не пар. А это, сколько бы Джордж ни упирался, совершенно меняет наше представление о Венере.